Из студии. Рудольф Хачатрян From the Studio. Rudolf Khatchatrian

RKh-Txt-0020
Другие тексты этого автора (1) Other texts by this author (1)
Михаил Рощин
Из студии. Рудольф Хачатрян

У заслуженного художника Армянской ССР Рудольфа Хачатряна счастливый дар — рисунок. Не только на его выставках, но и в мастерской не увидишь ни живописи, ни акварели, ни скульптуры. Он пробовал, но ему это было неинтересно, его стрела летела и летит в иную мишень. Рисунок! Рисунок, рисунок и ещё раз рисунок!

А задача заключается в том, что рисунок может, должен обрести материальность живописи, объём скульптуры. Бумага не излучает такого света, карандаш не даст такого тепла…

И тут происходит открытие. Художник находит свой материал. Он прямо-таки ныряет в него, как в «свою», наконец-то обретённую стихию, имеющую ту температуру, которая нужна его телу. Хачатрян начинает писать на левкасе (это вид грунтовки, мел и графит сепии, столь любимой художником, словно бы сплавляются, свариваются с мелом левкаса, образуя одно).

Открывается новое дыхание.

Мальчик из армянской семьи, дитя послевоенного Еревана, рисует на обёрточной бумаге свой бедный дом, улицу, печку с чайником и кастрюлей или свой башмак и заставляет меня, зрителя, задуматься: что такое в этой кастрюле или башмаке скрыто, что я должен на них смотреть? Я всматриваюсь, и понимаю постепенно, что эти предметы стоят с любовью, да, с любовью и изумлением перед значением каждой вещи в мире, её местом и значением.

…Какого мастерства достиг художник за несколько лет. Но я уже говорил, что бумага и карандаш себя исчерпали.

Хачатрян начинает писать на левкасе. Левкас источает свет, который не знает бумага и который так долго грезился художнику. Коричневая сепия обретает многоцветье палитры — от почти красного до почти чёрного. Рисунок смело одевается в наряд живописи, он свободно покидает свой привычный плоский мир и получает объём, перспективу, глубину, новую жизнь.

Легко сравнить одно с другим: превосходные миниатюры на бумаге и портреты, созданные уже на новом материале. Насколько вторые сочнее, свободнее, жизнеспособнее. Время, пространство, место — всё вмещается и сочетается в предельно реалистический образ. Всё сжато до предела, фон убран, привычные камуфлирующие аксессуары, чтобы не отвлекать зрителя на чересчур конкретные догадки. Время, пространство, место — всё должно быть сосредоточено в изображении, в человеке или предмете, которые уж если взяты во внимание художником, то должны обрести полноту, предельную полноту правды, на которую только способно отображение.

Словно ликуя, играя, пируя на своём Дне Открытия, художник ставит себе задачи и справляется с ними: обнажённая натура, вид из окна, ещё одно окно, сквозь гранёный бриллиант которого ребёнок глядит в огромный мир, натюрморты с самыми сложными, формальными, высшей сложности композициями. Все вещи существуют только потому, что есть человек, а его связь со всем огромным предметным миром во всём её безбрежном многообразии вечно живая, по слову нашего Андрея Платонова.

Хачатрян пристален и упорен, пристрастен к рисунку одиннадцать лет. У него нет школы, его никто не учит, и, кажется, уже не может ничему научить. Он приходит в класс и рисует натурщика «сразу с головы». Он пока не знает даже азов анатомии. Но натурщик, вот он, есть, и видно, что автор обладает и чувством формы, и знанием, и то ему нравится быть тщательным, точным.

С первого раннего автопортрета глядит на нас юноша. Ритм портрета, объём, твёрдость пера — всё говорит о ранней зрелости, целеустремлённости. Он как будто уже знает всё, что содержится в нём самом, всматривается в себя, чтобы узнать: кто я?

Великих артистов не учат играть, великих писателей — писать. Обычно учатся мастерству. Открытию, понятно, научиться нельзя. А Хачатрян движется к открытию, нет, собственно, его дорога. Может быть, поэтому она столь пряма и даже одинолинейна. Он испробовал себя в одном, и в другом, даже в абстракции, но что будет кратко, это будут порывы молодости, но дело останется верным рисунку.

Начиная с двадцати лет он пишет десятки портретов, добиваясь всё большей выразительности, точности. Портрет становится главенствующим в творчестве, оттесняя пейзаж, к которому художник нет-нет, да и возвращается. Раз увиденный свет ещё долго будет тлеть, и когда-то однажды он не отдан, и море раскроет себя мастеру и начнётся новая стадия. Но автопортрет, как и портрет, остаётся главным.

Точно так же, как обнажённое тело, он берёт в руки лицо: любой предмет с большой силой обнажает или собирает в себе всю необыкновенную, с непостижимой силой особенность этого художника. Хачатрян уравнивает живую и неживую натуру. Кажется, что для него натура — ничто, что он использует первоначальный материал — нет, в одном натюрморте у глаза видна вся прихоть бытия, поверхность. Неудивительно: к зрителю обращена мощная мощь художника. Когда-то однажды, в эпоху воплощения, любовь, всосанная им с молоком матери, расцветает.

К этому времени относится один из ранних портретов её — портрет мастерской, играет жена 1973 года («Надя»), и обстоятельства жизни 1977 года («Жёлтые цветы»). Стоит сравнить какого высокого, замечательного мастерства достигает в каждом конкретном случае молодой художник. И на этом пути художническом, нет того ничего, что не было бы вездесущее, единственное, уникальное в своих натюрмортах, скрипку и ступку, или мёртвую рыбу. Точно сопротивления нет.

Здесь нельзя почти органически прорвать через рябь жизни в разных металлах. Думается, что они могут почти органически захватить ваши надежды и обещать, чтобы как доказать, ри­сунок — этот лёгкий оттенок, рисунок! — я забегаю вперёд, …на следующий рубеж, и тут начинается лучшее, и теперь — тут начинается Тревога. Из увиденный свет ещё долго будет тлеть, и когда-то однажды он не отдан, и море раскроет себя мастеру и начнётся новая стадия. Но автопортрет всем плодом своих становится…

Художник пишет людей разных профессий — индивидуальность не исчерпать. Он увлечён тайными людьми искусства, актёрами, композиторами, художниками.

Но, в сущности, я повторюсь, он и тут стремится к анонимности. Может быть, самые значительные его произведения, которые так много рассказывают нам о человеческом характере, о людях с непростой судьбой (так бы я их назвал), — это люди никем не названы и не имеют имён — «Караван-башня», «Пилигрим», «Профиль». А сколько чистоты в «Еве», сколько любви, улыбки и добра в «Моко», какая пронзительно сложная, опасная душа заключена в фантастическом призваном взгляде на «Караван-башню».

Художник точно освободился, выдохнул, вырвавшись в настоящей работе, устремляясь к другому своему «я», художническому, полному добра, любви к людям и миру.

Любви? Одной любви? Не знаю... Свой последний автопортрет художник как бы соединил воедино с портретом жены. Первый портрет темно и строго, второй полон женственности и света. Какое счастье быть самим собой, сознавать своё мастерство, постигать тайны жизни, что чего-то так и не узнаешь никогда. Но всё-таки идти туда, проникать, обогащать себя всё новым и неожиданным знанием — глядя на… старая истина, человек познаёт мир, гласит старая истина, в каждом из тех, кого он отображает, он всякий раз отдаёт себя целиком.

Михаил РОЩИН, драматург

На цветной вкладке:

Рудольф Хачатрян.

«В мастерскую утро».

«Автопортрет».

«Караван-башня».

Архивная преамбула (служебная информация)

АРХИВНАЯ ПРЕАМБУЛА (не часть авторского текста)

Этот файл — расшифровка статьи Михаила Рощина «Рудольф Хачатрян» (рубрика «Из студии»), опубликованной в журнале «Культура и жизнь» (Culture and Life), №12, 1984, стр. 17. Pub-Legacy 106 (PDF в архиве: 03_Издания/PDF_публикаций/106_pub.pdf).

Журнал «Культура и жизнь» — многоязычный (RU, EN, FR, DE, ES). В PDF архива — русская версия (стр.17) + параллельная французская версия (стр.17 в FR-разделе) + обложка номера. Французский перевод тоже подписан: Mikhail ROCHTCHINE, dramaturge.

Расшифровка визуальная (русский OCR недоступен). Некоторые слова в концах строк могли быть неточно прочитаны из-за качества скана — нужна корректура.

Это ВТОРАЯ статья Рощина о Хачатряне в 1984 году. ОТЛИЧАЕТСЯ от RKh-Txt-0019 «Дорога к себе» (Советская культура, май 1984) — это другая, более развёрнутая статья. На цветной вкладке номера: «В мастерскую утро», «Автопортрет», «Караван-башня».

——————————————————————————————

Mikhail Roshchin
From the Studio. Rudolf Khatchatrian

From the Studio
Rudolf Khachatryan

Mikhail Mikhailovich Roshchin

The Honored Artist of the Armenian SSR, Rudolf Khachatryan, possesses a rare and fortunate gift — drawing. Neither at his exhibitions nor in his studio will one see painting, watercolor, or sculpture. He tried them, but they did not truly interest him; his arrow was aimed at another target. Drawing! Drawing, drawing, and drawing again!

The challenge lies in this: drawing can and must acquire the materiality of painting and the volume of sculpture. Paper does not radiate such light; the pencil alone cannot give such warmth.

And then comes the discovery. The artist finds his own material. He plunges into it as though into his long-awaited native element, possessing precisely the temperature required by his inner nature. Khachatryan begins to work on levkas. The brown sepia, beloved by the artist, fuses with the chalk surface of the levkas and becomes one substance.

A new breath opens before him.

A boy from an Armenian family, a child of postwar Yerevan, once drew his poor home, his street, a stove with a kettle and saucepan, even his own shoe upon wrapping paper, and forced me, the viewer, to ask: what is hidden in these humble objects that compels me to look at them? Looking closely, I gradually understood that these objects are depicted with love — with astonishment before the meaning of every thing in the world, before its place and significance.

How masterful the artist became within only a few years. Yet paper and pencil had exhausted themselves.

Khachatryan turns to levkas. Levkas emits a light unknown to paper, the very light the artist had long dreamed of. Brown sepia acquires the richness of an entire palette — from almost red to almost black. Drawing boldly clothes itself in the garments of painting, leaves behind its habitual flat world, and acquires volume, perspective, depth, and a new life.

One can easily compare the exquisite miniatures on paper with the portraits created on this new material. The latter are fuller, freer, more alive. Time, space, and place are compressed into an intensely realistic image. Everything unnecessary is removed so as not to distract the viewer with overly concrete details. All must be concentrated within the image itself — within the human being or object chosen by the artist — until it attains the fullest truth representation can achieve.

As though rejoicing and celebrating his Day of Discovery, the artist sets himself new tasks and triumphs over them: the nude figure, views from the window, still lifes with compositions of extraordinary complexity. Every object exists only because man exists, and man’s connection with the vast world of things remains eternally alive.

Khachatryan is persistent and devoted to drawing. He had no formal school; no one truly taught him. He entered the studio and drew the model immediately “from the head,” scarcely knowing anatomy, yet already possessing an instinctive sense of form and structure.

From his earliest self-portrait a young man looks at us with firmness and concentration. The rhythm of the portrait, the solidity of line — everything speaks of early maturity and purposefulness. It is as though he already knows that everything lies within himself, and gazes inward to ask: who am I?

Great actors are not taught how to act, nor great writers how to write. Craft may be taught, but discovery cannot. Khachatryan moves toward discovery — indeed, that is his road. He tried abstraction too, but these were only youthful impulses. His true vocation remained drawing.

Beginning in his twenties, he painted dozens of portraits, seeking ever greater precision and expressiveness. Portraiture became central in his work, pushing landscape aside, though he would occasionally return to it. Yet self-portrait and portrait remained the essential core.

Khachatryan equalizes living and still nature. A violin, a mortar, a dead fish — all are treated with the same concentrated force of vision. His works reveal an extraordinary attentiveness to the surface and mystery of existence.

There is a certain threshold here — and beyond it begins Anxiety. The light once seen by the artist continues to smolder within him, and one day the sea itself will open before the master and a new stage will begin. Yet the self-portrait remains the culmination of all these searches.

The artist paints people of many professions; individuality for him is inexhaustible. He is fascinated by actors, composers, artists, intellectuals. Yet even here he strives toward anonymity. Some of his most significant works — “Caravan-Bashi,” “Pilgrim,” “Profile” — seem to transcend individual names and become images of human destiny itself.

How much purity there is in “Eve,” how much tenderness and goodness in “Moko,” and what a dangerously complex soul is enclosed within the fantastical gaze of “Caravan-Bashi.”

The artist seems to have liberated himself, to have breathed freely, entering true work and moving toward another self — an artistic self filled with kindness and love for humanity and the world.

Love? Only love? I do not know... In his latest self-portrait, the artist seems to unite himself with the portrait of his wife. One portrait is dark and severe, the other full of femininity and light. What happiness it must be to remain oneself, to understand one’s mastery, to approach the mysteries of life while knowing that some things will forever remain unknowable. Yet one must continue onward, enriching oneself with ever new and unexpected knowledge. As the old truth says: man comes to know the world through others, and in every person he depicts, the artist gives away a part of himself completely.

Հայերեն թարգմանությունն այս տեքստի համար չկա։